у меня была любовница из северной страны с белыми, как проплывающие облака Балтики, волосами.

я называл ее снежинкой, однако слово это на ее языке было похоже на высеченный в прибрежном граните тонкими уверенными движениями ветер — оно срывалось с языка и уносилось прочь: мано снайге.

иногда я приезжал к ней, за тридевять земель, иногда она, точно приморский ветер, разрывала нашу предполагаемую холодность, образуясь вихрем посреди завоеванного мной города.

у нее были крепкие ноги и крепкие руки. у нее была маленькая симметричная грудь, точно вздернутый девичий веснушчатый носик — обязательно находящая устремленными ввысь сосками мои губы. у нее были хитрые детские глаза и зажатые между ног чертенята. она говорила смеясь, и плакала молча, а ночь, что выпадала нам на двоих, — ночь расступалась ее прядями, что словно лунные нити, соединяли нас с небом.

мы часто просто молча лежали с ней на полу или на кровати — то ли слова были нам не нужны, то ли мы стеснялись их произнести. при всей постельной безудержности, мы боялись затем прикоснуться друг к другу, как если бы робкий хрусталь отношений мог от этого зазвенеть и разбиться. мы редко думали друг о друге — мне мешала собственная гордость, ей же — ее независимость. однако, несмотря на это, неизменно раз в месяц и обязательно случайно мы падали друг другу на самое дно глазного яблока — кружась там снежинками в танце.

и тогда ее веснушки, точно вывернутые наизнанку эти самые снайгес за окном, рассыпанные по телу сладкой манной кашей, — тогда они согревали наши сердца.

потому что мы любили друг друга.

  

иное время

22:38 | 03-01-2010 | Emotions | 1 Comment

отец любил переходить на английской, когда выпивал. он рассказывал что-то очень важное, горячкой стучась в дверь, с высоты собственного, как ему казалось, небожития, а мы были глухи — мелочны, слепы и так презрительно глухи. что ж тут поделаешь?

зима вообще очень сложное время года. когда снег бьет тебя по лицу двадцатью отрицательными градусами, то даже самые великие мысли скатываются к всего лишь прозаичному “добежать бы”, хватаясь судорожно за дверь в тепло.

а тут еще и Новый год, словно последний гвоздь в мертвецкий гроб — феерверки, сладость застолья, официальная истома на следующий день, неизменные салаты в холодильнике и бесконечные пустые бутылки под столом: все несется шаг за шагом сумасшедшей каруселью, водоворотом, увлекая за собой — нет, не вырваться.

впрочем, сегодня я уже ни грамма, что тоже сродни подвигу, разумеется: налитые горечью бокалы вина, прогретая у камина надкушенная коньяком стекляная ягода, одноногие стойкие водочные солдатики или раскрывающийся тюльпан алоцветного портвейна — все это держится внутри, стоит только закрыть глаза. и поэтому я их не закрываю: вижу на дворе лед, солнечный блеск, во сто крат увеличенный этой линзой, мирозданье снежинок раз за разом новой в подставленную ладонь, и нескончаемый ветер, словно рык голодного зверя — сейчас бы самое время за город, чтобы проваливаться в сугробы по грудь, брести сквозь отрезвляющий бурелом, терять ориентацию, робко дрожать у незагорающегося костра. и верным спутником, лучше иного компаса, чувствовать в правом кармане флягу с неистощаемым теплом: если звезды перестают светить, то можно их хотя бы облить спиртом и поджечь.

да, зимой я в самом деле признаю только два занятия: либо выбраться на лед, выскочить на замерзшее озеро посреди леса, вырваться прочь замороженной щукой, кусая осколки снега, что разбрасывал бы вслед кто-то там, наверху — и посреди / назло всего этого благолепия застыть новообретенным Иисусом поверх вод, либо никогда больше не выходить из тебя, кутаясь пледом, огнем камина, словами поэта, голодом бродяги, и, наконец, просто любовью — греться, таять, растворяться внутри.

но мы… мы, как обычно, выбираем другое: день за днем только щелкаем пробками о воздух, опустошая близлежащие винные, да собственный погреб — благодарение рождественским продажам, вина у нас запасено много, да и грусть бытия внутри неизбывна.

  
мы катались на санках с гор альпийских
мы любили портвейн закушать ириской
мы бродили в лесах позаыбытых часами,
не замечая, что леса эти посадили мы сами.

мы дарили уставшим, что есть и что было,
мы гуляли с ними всю ночь в хвост и в гриву,
мы растаяли вечность назад по утру на дороге,
туманом холодным убежав от погони.

мы хотели быть вместе, назло или ради,
мы друг другу дарили свои черновые тетради,
мы слова облекали в блеск натужный,
так и не узнав, однако, что никому он не нужен.

мы бежали, в спешке теряя детство,
мы хотели любви, а добивались секса,
мы ведь были рядом, ты помнишь, ты знаешь?
по весне расцветая под снегом вдоль кладбищ.

мы искали так много, а было так мало,
мы ладонями сердце взаймы отдавали,
мы горели свечой, но боялись пожара,
и дотлев, вдруг узнали, что вмиг обнищали.

									2009-12-31
  

а вообще, если честно, то больше всего я хочу, чтобы ко мне относились, как к кошке. причем именно женского рода — над котами давлеет извечное сексуальное проклятье, жизнеутверждающий принцип заняться мурами с каждым движущимся объектом, включая собак и рыбьи головы. а кошки… кошки просто другие. у них крылья и независимость. у них полосатая (в шерсть и царапины) жизнь и увивающийся на улицу хвост.

я такой не потому, что время, или мертвое чувство ответственности, или просто от дурости. а только потому, что иначе нельзя. потому что ты идешь вдоль широкой улицы, не засматриваясь ввысь, на человеков, не оглядываясь вдаль, на мышей, но просто вперед, нежась в солнечных лучах, оттопырив наружу тщательнно вымытые пятки, расталкивая вселенные настороженными усами.

и жизнь хороша.

  

вступление

23:11 | 14-12-2009 | Musings | No Comments

мое детство было окружено соснами, точно иной захватчик при отступлении — передовыми частями внезапно нагрянувшей армии. пробираясь лесными тропами вечно алчущим вражеского отряда партизаном, я вдруг останавливался, обхватив насколько хватало детских рук тот или иной ствол, и слушал его сердцебиение, потому что был уверен в обязательной жизни подобных великанов.

да, сосны уходили ввысь исполинскими стеллами, задирая мою голову себе вслед — и, как опытный проводник, указывали мне на звезды. как же тут было устоять?

я любил запах растираемых между ладоней игл, любил кусать их просмоленные острия и отдаваться во власть гладящих меня пушистых лап. впрочем, как и всякая любовь, эта таила в себе не меньше опастностей: частички коры неизменно попадали мне в глаза, и с точностью нацеленного вслед северу компаса, меня неустанно возили в дежурную поликлинику дабы освободить ипуганный слезой зрачок от неожиданного вторжения. но я терпел и верил, что буду вознагражден — и та же кора по весне превращалась в изысканные корабли на волнах бурлящих ручьев, унося детские помыслы туда, где им самое место — к морю.

и уж, конечно, я не был удивлен, когда узнал, что вдоль всего морского побережья росли сосны: угрюмые, искореженные ветром, перебитые волнами в янтарь, словно застывшие чайки, кричащие вслед шторму крыльями-ветками, они ждали меня в горе и радости, они были со мной. а запах хвои, перемноженный многократно запахом йода, точно кровь, навсегда застыл у меня внутри: это были сосны-мачты, это были сосны-доски для обшивки, это были паруса из тяжелых полотнищ игл, раздуваемые набегающим с приливом ветром.

это была моя жизнь.

  
Милая моя,
Не слышу пение твое,
Не слышу речи я твои,
Не вижу лика твоего,
Сиянье взора твоего.

                    Алексей "Хвост" Хвостенко
  

часа два спустя окончательно стемнеет, зажгутся фонари, благословление влюбленных, и город станет похож на пустую консервную банку, набитую икрой и, как следствие, фосфором.

где-то между людьми мы прокладываем одиноие тропы, старательно избегая встреч, объятий и чужих запахов, вплетающихся нам в волосы ярмарочными лентами — избегаем, потому что боимся этой зависимости, и тех лент, что обязательно станут крепче иных канатов.

где-то между слов мы говорим раз за разом пустые фразы, сплетая буквы о погоде, о спорте, о политической ситуации, давно утратив розданные нам при рождении мимолетные капли искренности. мы говорим, говорим, говорим, спотыкаемся языком, бьемся рыбой об лед, но слова, точно пустая оболочка ночных грез — слова больше не согревают, не уносят вдаль. это просто фон, просто шум.

а под ногами холодная брусчатка, слезами закатившиеся осколки дождя, занавесом упавшие листья неизбежной осени. и ночь, хоть глаз выколи, хоть душу съешь, ночь — бесконечная и неизбежная, словно весенний паводок, заполоняет собой даже самые отдаленные кусочки тела, словно море, бьющее в течь, увлекающее за собой такой уж, казалось бы, быстроходный и непотопляемый корабль. но кто же вынесет, кто не сломается? когда только всполохи проносящихся фар, и ни человеческой черточки, ни прикосновения, а лишь туман изо рта, паволокой бессмысленных звуков.

волной за волной человеческим прибоем истачивая все то редкое божественное, что в нас было.

и постоянная зимняя темень.

  
меня мучает не то, чтобы хандра, но истома,
голоса из прошлого шелестом платьев.
впрочем, если уйти из дома
то лучше не станет, -- как сказал поэт, "одиночество есть человек в квадрате".

сесть бы лучше террасой винной,
ноги пачкая в средиземноморье,
взглядом выстлав чужое имя
по направлению от тебя к горизонту:

утомленой кучкой туристов на завтрак,
пресыщенными детьми играя к обеду --
так, что если вдруг и поймаешь все же,
то не за бутылкой вина у соседа,

а с чужой волоокой приезжей нимфой, --
то есть, хоть и больнее в итоге, но самолюбию теше.
впрочем, оставим будущее: море --
вот единственная отсюда реальность. понеже

не беспокоит, сердце не греет, не рвет, не любит.
и равнодушное спасет любого.
любого, повторю, согреет и приголубит,
это сумасшедшее цвета истории море.

море похоже на слезы или на селедку в томате,
волны бьются поэтами о песок в исступленьи,
берег же липнет грязью к ступне, и ватой
облака проплывают над головой. искушенья

тут былые, отбросив, в миг позабудешь.
голос будет стучаться наружу в телефонной трубке.
не уйти мне, даже если ты меня больше не любишь.
я прилип к этой воде беспозвоночной губкой.
  

уже похолодало, уже въелись лоскутами крови алые листья в землю, уже трещит по утрам под каблуком пленка ледового киселя — но даже сейчас, в темноте, в бездыханном остывающем теле этого города, даже сейчас еще не верится в приближающиеся 5 месяцев снега: когда хлопья на лицо осколками стекла, когда дрожь в руках, окаменевшими пальцами за спасительную ручку двери, когда скелет трескается изнутри, разламываясь инеем наружу.

все еще надеешься — авось, забудут на этот раз, авось пронесет? и только мертвые трупики бездомных животных по утрам, да валом дым из заводских труб: шаг за шагом идешь куда-то, приволакивая несгибающуюся ногу, да ветер бросает пар от дыхания назад в лицо, где он тут же черствеет коркой первого льда — нет, не пронесет. и мир скользит на повороте, гололедом врезаясь в занесенный сугробами бетонный столб: 5 месяцев ночи, и некуда деться.

  

there was a time

18:12 | 01-10-2009 | Emotions | No Comments

что же сказать в свое оправдание?

мне часто казалось, что слова, что образы, которые я соединяю, — я могу их видеть и даже ощущать; что пропускаю через себя, что вместе, переплетаясь, они образуют воздух, которым дышу.

в детстве мы склонны обозначать это удивительным вдохновением, нисходящим к нам ночью (вместе с поллюцией), а в зрелости объяснять тем безграничным жизенным опытом, коий уже испытали. на деле, однако, все соврешенно иначе — точно слепой ребнок я иду, ощупью пробуя окружающее на вкус. и окрыленный той или иной чашкой водки, мне зачастую кажется, что вкус этот (редкостной сладости) влечет язык за собою в путешествие: стоит назвать только слово, как оно моментально превращается в изгиб времени-пространства, — так появляется очередная N-мерная алгебра сумасшедших координат.

на деле же все, повторю, все совершенно не так.

я живу здесь, посреди осыпающихся штукатуркой домах, окруженный листьями, осенью, наступающим снегом и редкими талыми водами сквозь грязь наружу. я живу, подходя, прижимаясь к стеклам окон, словно забыв, навсгеда утратив ту магию, о которой я так гордился. вещи слов, забытые книги, выбившаяся из-под контроля обувь, полка вина и — моя кровать, брошенная судьбой посреди опустившейся на бамбук пыли, точно постамент или надгробие, что взирает сквозь дождевые разводы чумазых стекол прочь, совершенно исчезая в перспективе тумана на улице: моя кровать принимает меня на ночь, она рассказывает перед сном удивительные словосочетания, она укладывает рядом длинноногие тела, но не говорит самого главного — зачем мне писать?

раньше же многое было по-другому. во-первых, мы не задавали друг другу вопросов. а во-вторых, уезжали в летний дом за городом, и, плавая нагишом в пруду, окруженные чванливыми взглядами слуг, думали, что соприкасая лодыжки невинным поцелуем мускулов под водой, мы уносимся далеко прочь, где больше никто не сможет нам помешать.

раньше мы верили, что движение планет, от которого больше невозможно было открещиваться, все же так легко объяснить: позади этих звезд, помнишь, находятся ангелы, и рассекая крыльями хрустальный воздух, они толкают их в путь: так и ты, проходя мимо, случайно встречаясь с таким ангелом взглядом, ты заранее знаешь, кого вдруг увидишь, и куда он сможет тебя увести.

всем назло?

раньше мы пили вино из распускающихся бокалов: нет, не из стандартных полувозрелых бутонов, но, наоборот, из уже распустившихся цветков, переходящих веками по наследству — откусывая, думалось, лепестки губами, пробуая капля за каплей стекающее по устам вино.

раньше…

словно звери, невинные в своем неведении, тыкаясь друг в друга, мы, казалось, создавали вселенные только лишь поведя бровями — и они тут же загорались древним китайским фейерверком за спиной. но, как и все шутихи, оказывались поразительно недолговечными — назло создателям.

и только ветер, холодное штормовое предупреждение с моря, только ветер исступленно бил в лицо, требуя свою долю. а затем его время пришло.

я хожу от окна к окну шаг за шагом, и земная поверность больше не вертится сумасшедшм волчком от этих усилий, наоборот, каждый шаг получается все тяжелее, словно омертвевшая поступь командора, наконец возвращающегося за причитающимся: так легко, то есть, так легко создавать эту паутину, но так безумно тяжко начинять ее жизнью, придавать легкости и блеску, заставлять биться нарисованное от руки сердце.

так тяжко. и так в хлам.